Двенадцать. Поэма сновидений

"Двенадцать." Поэма сновидений

 В юности, и особенно в старости, знаменитая мысль Шекспира в "Буре": "Мы и сновидения образованы из похожей субстанции, наша маленькая жизнь окружена сном", — производит весьма серьезный эффект, что и понятно. В юности сильное и гибкое воображение ищет выходов из социальной реальности, которую мы ни за что не хотим признать весомой и единственной. Но что такое сон? "Вторая жизнь" по Жерару Нервалю, "поиск неведомого Кадата" по Г.Ф.Лавкрафту, сотня других определений. 

     Мы знакомы с обстоятельствами нашего появления на свет гораздо позже "события", принимаем их некритично и навсегда.Только в старости перед "великим неизвестным" смерти начинаются сомнения, ибо самые остроумные и глубокие предположения о судьбе "после порога" не дают какой-либо уверенности. В глазах воображения и фантазии "наша жизнь", даже при интенсивной социальности, остается "маленькой" в гиперпространстве вероятных миражей. 

     И всё же… 

     И всё же мы чувствуем в этой маленькой и случайной жизни известную предрешенность. Согласно внутреннему логосу нашего бытия, одни слова, к примеру, "хаос", "туман", "неопределенность", "сновидение" — субстантивы "индивидуального предложения", другие — "точность", "порядок", "формула", "расчет"…куда менее значительны. Мы можем проследить в нашем характере,манерах,воззрениях много подобных предрешенностей. Читаем в начале "Двенадцати" Александра Блока: 

      

     Черный вечер 

     Белый снег 

     Ветер,ветер! 

     
 

     Обнаженность, контрастность, бесприютность, одиночество — таковы свойства пейзажа поэмы и таков привычный климат души поэта.Мы это чувствуем, поскольку поэзия лишена доказательной точности.Черный и белый лишь условно означают цвета вечера и снега, прихотливая содержательность этих слов непомерна: 

      

     Черный ворон в сумерке снежном, 

     Черный бархат на смуглых плечах… 

     
 

     …эти строчки более раннего Александра Блока открывают совершенно иные качества и влияния "черного". Но в "Двенадцати"— разоренный Петроград: холод, голод, испуганные прохожие шарахаются от мотоциклеток чекистов, невроз пулемета, одиночные выстрелы, пьяная матросня, "все на борьбу с Юденичем", "подло убит товарищ такой-то", террор, грязь, кровь, однако белый лебедь светлого будущего непременно родится от черного вечера и белого снега. Правда, верится в это мало.Светлое будущее уже прошло: 

      

     Томный голос пением нежным 

     Мне поет о южных ночах… 

     
 

     …подобное желанно всегда и при всех режимах. 

     А пока что: 

      

     От здания к зданию 

     Протянут канат 

     На канате — плакат: 

     "Вся власть 

     Учредительному Собранию!" 

     
 

     Какая-то старушка совсем не думает про светлое будущее.Для нее это фантом абстрактного мышления. "На что такой плакат, такой огромный лоскут? Сколько бы было портянок для ребят, а каждый раздет, разут…" 

     Сейчас, почти через сто лет, мы хорошо понимаем ее удивление: огромный лоскут, шерстяной, суконный или полотняный, кусок аутентичной материи, пошел черт знает на что, на глупейший лозунг. Наше возмущение разделяют персонажи поэмы: буржуй, писатель-вития, товарищ поп, барыня в каракуле, бродяга — словом все, кому "печной горшок дороже Бельведерского кумира", согласно Пушкину. 

     Вечер, снег, ветер, вьюга, пурга — фон поэмы, который постоянно выступает на первый план.Куда-то вдаль с винтовками за плечами идут двенадцать человек — революционный отряд: апостолы, солдаты. Просто люди — широта интерпретации безгранична, как широка и неопределенна вьюга: 

      

     Разыгралась чтой-то вьюга, 

     Ой вьюга, ой вьюга! 

     Не видать совсем друг друга 

     За четыре за шага! 

     
 

     Простонародной песенною интонацией поэт размыл любую точность объяснения, любое понимание. " Петруха" — один из двенадцати — винтовочным выстрелом убивает "Катьку" — последнее воплощение прекрасной дамы, незнакомки, Кармен — убивает то ли из ревности, то ли из классовой справедливости, то ли просто так. Друзья утешают его: 

      

     — Что, товарищ, ты не весел? 

     — Что, дружо , оторопел? 

     — Что, Петруха, нос повесил? 

     Или Катьку пожалел? 

     
 

     Исповедь Петрухи очень старорежимна: 

      

     — Ох,товарищи,родные, 

     Эту девку я любил… 

     Ночки черные, хмельные 

     С этой девкой проводил... 

     
 

     …на что "новые люди" из "двенадцати" ему резонно отвечают: 

      

     Ишь, стервец, завел шарманку, 

     Что, ты, Петька, баба, что ль? 

     Верно, душу наизнанку 

     Вздумал вывернуть? Изволь! 

     — Поддержи свою осанку! 

     — Над собой держи контроль! 

     
 

     Последний призыв хорошо подчеркивает сомнамбулическую ситуацию поэмы. Идти "революционным шагом" из ниоткуда в никуда, где "ничего не видно за четыре за шага" — это требует дисциплины и самоконтроля, правда, это невесело: 

      

     Ох ты горе — горькое! 

     Скука скучная, 

     Смертная! 

     
 

     Это сопровождает бессмысленность и безнадежность русского бытия, где водка — единственная альтернатива. Нож и водка. Подобное всегда и неотвязно сопровождало русскую жизнь. Большевики разбавили сие террором и голодом, но скука свое взяла. Н.Бердяев писал в "Источнике и смысле русского коммунизма": "Большевики посеяли в России семена ни с чем не сравнимой скуки". В одном плясовом, лихом фрагменте "Двенадцати" читаем: 

      

     Уж я времечко 

     Проведу,проведу… 

     
 

     …далее перечисляются наши национальные занятия: 

      

     Уж я темячко 

     Почешу, почешу… 

     Уж я семячки 

     Полущу, полущу… 

     Уж я ножичком 

     Полосну, полосну… 

     
 

     … и заканчивается типично русским рефреном: 

      

     Упокой, Господи, душу рабы твоея… 

     Скучно! 

     
 

     Всё это пронизано холодом и вьюгой, и конца не видно. Основное занятие "двенадцати" — ходьба дисциплинированная и бесцельная. Редкие миражи — Катька, убийство Катьки. Далее черный Петроград, черные болота, черные перелески, лысые косогоры. 

      

     И идут без Имени Святого 

     Все двенадцать в даль. 

     Ко всему готовы, 

     Ничего не жаль… 

     
 

     Сон севера царит в полночных странах. Этот сон не разрушает реальности, но отнимает у нее смысл, остроту, целенаправленность. Духовный поиск, эмоциональное горение расплываются в сомнамбулическом релятивизме. Такой релятивизм в свою очередь, порождает спорадические эмоции, зачастую неотличимые друг от друга. Поэтому нам лишь формально понятна западная разграниченность, четкость и точность, если это усвоить свойствами реальности. В наших сно-видениях и сно-творениях ревность и верность, любовь и враждебность либо совпадают, либо распадаются крайне причудливо. 

     Сон есть вообще неожиданное и стихийное вторжение в конкретизации числа, как бы последние ни именовать: таблицей умножения, циферблатом, периодичностью, цикличностью и т.д. Любое трение, гниение, стагнация, угасание, неподвижность естественны и порядка не нарушают. Но кошмар, галлюциноз, мираж аналогичны вулкану, землетрясению, мятежу. Даже невинный и робкий сон нарушает инерцию установленности. "Тут я почувствовал: что-то у меня не в порядке", — спохватывается герой сказки Германа Гессе "Сновидение". Оказывается он стоял в салоне среди гостей, без туфель, в одних чулках. Любое нарушение социально оговоренных костюмов и телодвижений — предвестие страха свободы. Порядок, правда, очень разумен и понимает необходимость известной дозы беспорядка: пьяный дебош, супружеская измена, ночевка под забором — казусы неприятные, но объяснимые. Но революция… 

      

     Стоит буржуй, как пес голодный, 

     Стоит безмолвный, как вопрос, 

     И старый мир, как пес безродный, 

     Стоит за ним, поджавши хвост. 

     
 

     Буржуя и старый мир объединяет общая метафора. Однако "безмолвный вопрос" и "голодный пес" отличаются терпением. Время всегда за них, потому что они умеют ждать. Старый, даже вечный мир порядка против романтичного момента революции. У такого "момента" нет ни малейшего шанса обернуться постоянством. Затишье усмиряет шторм, молчанье поглощает взрыв, порядок ректифицирует беспорядок. Поэтому "двенадцать" всегда в движении, поэтому их "питательная среда" ветер, вьюга, пурга. Эти стихии ведут самостоятельную жизнь, в которой нет и не может быть порядка и закономерностей. Такова и жизнь души, понятой греками как "аутодзоон" — самодвижное бытие в отличие от спровоцированной жизни тела. Последнее функционирует вегетативно и анимально, рацио придает ему специфику экономного порядка. Но, как сказал Платон, "не душа в теле, а тело в душе". Когда тело выпадает из пространства души, оно становится просто биологическим механизмом. Чей идеал — справедливость, гармония и субординация деталей часового устройства. Автономия тела, его изоляция от "пространства души" были провозглашены в столетие Просвещения, хотя тенденция началась в так называемый Ренессанс. Ко времени написания "Двенадцати" отделение тела от души, подмена душевной активности — религии, искусства, этики — рационально-телесными суррогатами уже шли полным ходом. Об этом можно прочесть у Бергсона и Шпенглера, Макса Шелера и Людвига Клагеса. В сочинении последнего "Дух — враг души" (1914-1918) очень ясно отражено кардинальное изменение человеческой коллизии. Верное рацио тело покинуло пространство души ради континуума машин, копий, штампов, суррогатов, постепенно превращаясь в "мнимо-живую ларву". Это решительное событие произошло в эпоху французской революции, когда на алтарь возвели "богиню Разума". Поэтому эта революция — последнее, достойное такого имени, потрясение. Последующие европейские "революции" — не более чем перевороты, санкционированные теми или иными группами. Октябрьская не исключение. 

     Потому что революция суть религиозный катаклизм в пространстве души. Чтобы накормить тело и утолить "пса чувственности" вовсе не надобно никакой революции — достаточно универсального посредника между физическим миром и человеческим телом. Подобную роль играет рацио и его всеохватные системы измерения. Но здесь не место богам, искусствам, страстям, "Двенадцати" и автору "Двенадцати". Они терзают размеренную функциональность биологических механизмов вселенскими вихрями. Александр Блок когда-то сказал: 

      

     И пусть я умру под забором, как пес, 

     Пусть жизнь меня в землю втоптала, 

     Я верю — то Бог меня снегом занес, 

     То вьюга меня целовала. 

     
 

     Так мог сказать поэт чуждого вне-рационального мира, но не обитатель "обывательской лужи". Для старухи, барыни в каракуле, писателя-витии, буржуя Александр Блок столь же опасный фантом, как и его двенадцать революционеров. Чем скорей они пропадут в снежной вьюге, тем лучше: 

      

     Так идут державным шагом — 

     Позади — голодный пес, 

     Впереди — с кровавым флагом… 

     
 

     …Иисус Христос, понятый как Бог воинств и меча. Его кровавый флаг — легитимная пролонгация более ранних строк поэта: 

      

     Но в глазах, обращенных на север, 

     Мне, холодному, жгучая весть. 

     
 

     Богу Живой Жизни нечего делать на Голгофе. Лучше буран и снежная вьюга, нежели города буржуев, обывателей и голодных собак. 

tpc: